<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>


Глава IV

ИЗМЕНЕНИЯ В КОНЦЕПЦИЯХ
ОПЫТА И РАЗУМА

Что есть опыт и что есть разум, сознание? Какова сфера опыта и где ее пределы? В какой степени он является твердым основанием веры и надежным руководством для действия? Можем ли мы доверять опыту в науке и в поведении? Или это болото, в котором мы вязнем, пытаясь выйти за пределы немногих низших материальных интересов? Настолько ли он сомнителен, изменчив и неглубок, что вместо того, чтобы давать нам твердую почву под ноги, гарантированную дорогу к полям изобилия, он сбивает нас с толку, обманывает и попусту забивает нам голову? Необходимо ли, чтобы разум, внешний или высший по отношению к опыту, обеспечивал твердые принципы для науки и поведения? С одной стороны, эти вопросы предполагают знакомство со специальными проблемами самой мудреной философии; с другой стороны, они связаны с глубочайшими из возможных изысканий, касающихся развития человека. Они относятся к критериям, на которые человек опирается, формируя свои убеждения; к принципам, при помощи которых он управляет собственной жизнью, и к целям, к которым он ее направляет. Должен ли человек возноситься над опытом посредством какого-то уникального по природе органа, доставляющего его прямиком в сферу над-опытную? И если так не случается, должен ли он пребывать в состоянии скепсиса и разочарования? Или же человеческий опыт сам по себе ценен своими внутренними целями и способами направлять наши действия? Может ли он самоорганизовываться в незыблемую последовательность или его надо подкреплять таковой извне?

Нам известно, как отвечает на это традиционная философия. Не все ее ответы тщательно согласованы между собой, но в основном они сводятся к тому, что опыт никогда не поднимается над уровнем отдельного, случайного и вероятного. Лишь та сила, которая в соответствии со своим источником и назначением превосходит любой и всякий возможный опыт, способна достигать всеобщего, необходимого и несомненного авторитета и направления. Даже сами эмпирики признавали правильность подобных высказываний. Но при этом они говорили, что, поскольку человечество не располагает способностью чистого разума, нам следует стремиться ввысь при помощи того, что мы имеем, — опыта — и извлекать из него максимум возможного. Они довольствовались скептическими нападками на трансценденталистов и определением того, как наилучшим образом научиться постигать значение и пользу прошедшего мгновения; либо, подобно Локку, утверждали, будто это последнее мгновение вовсе не является только границей нашего опыта, а несет в себе свет, необходимый для того, чтобы мы могли направить свои стопы на путь благопристойного поведения. Они подтверждали, что авторитетное управление, отчужденное в пользу высшей инстанции, фактически тормозит человеческое развитие.

Задача данной лекции заключается в том, чтобы показать, каким образом и почему мы теперь имеем возможность заявлять об опыте как нашем проводнике в науке и нравственной жизни, чего не сделали и не могли сделать для него эмпирики прошлого.

Как это ни забавно, но ключ к данному вопросу можно увидеть в том факте, что старое понятие опыта само по себе являлось плодом опыта — единственного типа опыта, доступного тогда людям. Если сегодня возможна иная концепция опыта, то это исключительно потому, что качество опыта, который нам случается переживать теперь, претерпело колоссальные общественные и интеллектуальные видоизменения по сравнению с опытом предыдущих эпох. Взгляд на опыт, который мы находим у Платона и Аристотеля, — это взгляд на реальный опыт древних греков. Последний очень сильно перекликается с тем, что современному психологу известно как познавательный метод проб и ошибок, отличный от метода усвоения готовых идей. Люди пробовали предпринимать определенные усилия, они подвергались определенным ответным воздействиям и переживали определенные страсти. Все подобные проявления, имевшие место в ту эпоху, были обособлены друг от друга, разрознены, и им соответствовали мимолетные склонности и мимолетные чувства. Но память хранит и накапливает такие отдельные случаи. По мере того как они потихоньку громоздятся друг на друга, их периодические отличия аннулируются, общие черты сортируются, усиливаются и объединяются. Постепенно складывается поведенческая привычка, в соответствии с которой формируется некоторая обобщенная картина объекта либо ситуации. Мы приходим к знанию или обозначению не просто этого отдельного, которое, являясь отдельным, не может быть в строгом смысле познано вообще (поскольку то, что не классифицировано, нельзя охарактеризовать и идентифицировать), а к признанию чего-либо человеком, деревом, камнем, кожей, то есть индивидом определенного рода, отличающимся определенной универсальной формой, характерной для всех вещей данной категории. С развитием подобного общезначимого знания возникает и известная упорядоченность поведения. Его особые проявления сплавляются в нечто единое, и в итоге складывается такой способдействия, каждый элемент которого носит общий характер. Развиваются навыки, которые демонстрируют нам художник, сапожник, плотник, гимнаст, врач, то есть все те, кто владеет формальным способом справляться с какой-то ситуацией. Эта формальность, разумеется, символизирует то, что особый случай рассматривается не как изолированная частность, а как элемент рода и поэтому для него требуется и действие определенного рода. На множестве встреченных в его практике отдельных заболеваний врач, привыкая классифицировать их как нарушения пищеварения, тем самым научается трактовать особые случаи класса в общей или общепринятой манере. У него формируется порядок рекомендаций по тем или иным диетам и предписаний по тем или иным лекарствам. Все это составляет то, что мы называем собственным опытом. Как видно из примера, его итогом становится определенная привычная интуиция и определенная систематическая способность действия.

Но нет нужды настаивать на том, что обобщенность и организованность ограниченны и чреваты ошибками. Они, как это любил подчеркивать Аристотель, имеют силу обычно, в большинстве случаев, как правило, но их сила не является универсальной, необходимой или подобной принципу. Врач обречен на совершение ошибок, поскольку индивидуальные случаи обречены на бесчисленное разнообразие — такова, собственно, их природа. Конкретный ложный опыт не представляет собой трудности, так как его можно исправить и получить какой-то лучший опыт. Опыт ущербен сам по себе, как таковой, поэтому его ошибочность неизбежна и неисцелима. Универсальность и определенность существуют в единственной сфере — над опытом, в сфере разумного и понятийного. Подобно тому как особенное вымостило собою дорогу к образу действия и привычке, всеобщее и определенное могли бы стать каменным мостиком, ведущим к концептам и принципам. Но последние оставляют опыт позади и не соприкасаются с ним; их не беспокоит необходимость его исправления. Таково безнадежно устарелое понятие о противоположности «эмпирического» и «рационального», когда мы, например, говорим, что тот или иной архитектор или врач действует как опытный человек, но не как ученый. Но на отличие современного понятия опыта от классического все-таки указывает тот факт, что сегодня вышеприведенное высказывание звучит как обвинение, унизительный упрек, брошенный конкретному архитектору либо врачу. При Платоне, Аристотеле и схоластах это было обвинение профессии в целом, поскольку она представляла собой вид опыта. Это был обвинительный приговор всякому практическому действию, разительно отличному от концептуального умозрения.

Философ нового типа, который заявлял о себе как эмпирик, — это, как правило, был человек, преследовавший определенную критическую цель. Подобно Бэкону, Локку, Кондильяку и Гельвецию [1], ему приходилось сосуществовать с комплексом представлений и системой институтов, в которых он основательно разуверился. Его проблемой была проблема сопротивления этому совершенно мертвому, бесполезному грузу, ломавшему и искривлявшему хребет человечества. Самым очевидным способом подорвать и разрушить данную ситуацию для него служила апелляция к опыту как конечной проверке и критерию. Активные реформаторы всякий раз являлись «эмпириками» в философском значении слова. Это стало делом их жизни — показывать, что некоторые текущие верования или существующие институты, провозгласившие, будто на их стороне врожденные идеи или необходимые концепты, либо что их источник — авторитетные откровения разума, в действительности имеют источник пониже, а именно — опыт, и прочность свою обретают случайно — благодаря классовому интересу или предвзятому отношению властей.

Философский эмпиризм, инициатором которого выступил Локк, был намеренно дезинтеграционным. В его рамках оптимистически принимался за основу тот факт, что, стоит только положить конец бремени слепой привычки, навязанного авторитета и необоснованных связей, как тотчас же сам собою начнется прогресс науки и общественного устройства. Роль эмпиризма заключалась в том, чтобы помочь людям снять с себя этот груз. Лучшим способом освободить человека от бремени считалось признание естественной истории происхождения и развития в сознании идей, связанных с представлениями об объектах и нормами поведения. Сантаяна [2] справедливо назвал психологию этой школы злонамеренной психологией. Она склонялась к тому, чтобы отождествлять историю формирования определенных идей с развитием взглядов на вещи, к которым относились эти идеи, — естественно, что такое отождествление неблагоприятным образом сказывалось на вещах. Но м-р Сантаяна отказывался замечать общественное стремление и цель, скрытые в этом злом намерении. Он не сподобился показать, что это «злое намерение» направлено именно на институты и традиции, ставшие бесполезными; он не сподобился показать, в какой значительной степени действительно верно то, что трактовка психологического источника этих традиций и институтов была тождественна деструктивному взгляду на вещи как таковые. Но после того как Юм с добродушной ясностью указал на тот факт, что в результате аналитического расклада верований на чувства и ассоциации «естественные» идеи и институты оказались в той же позиции, в какую реформаторы привели «искусственные», ситуация изменилась. Рационалисты позаимствовали логику сенсуалистического эмпиризма, дабы показать, что опыт, дающий нам только уйму хаотичных и разрозненных частностей, столь же фатален для науки и нравственных законов и обязательств, как для опостылевших институтов; и сделали вывод, что мы должны прибегать к «Разуму» всякий раз, когда опыт необходимо снабдить связующими и обязывающими принципами. Новый рационалистический идеализм Канта и его последователей, по-видимому, был вызван к жизни абсолютно деструктивными результатами новой эмпирической философии.

Новая концепция опыта и новая концепция отношений разума к опыту или, точнее, места разума в опыте стали возможными благодаря двум вещам. Первый фактор — это изменения, которые произошли в реальной сущности опыта, его содержании и методах, — того опыта, который реально переживается. Второй — это развитие психологии, основанной на биологии, что позволило по-новому, научно сформулировать сущность опыта.

Разрешите мне начать со специального аспекта — с изменений в психологии. Мы только теперь начинаем осознавать, какой вопиюще неверной была психология, которая господствовала в философии на протяжении XVIII и XIX веков. Согласно этой теории познания, мыслительная жизнь берет начало в ощущениях, которые возникают разрозненно и по сути пассивны и которые складываются согласно законам сохранения и связи в мозаику образов, перцептов и концептов. Чувства рассматривались как ворота или каналы познания. Кроме соединения атомарных ощущений роль мысли в процессе познания была совершенно пассивна и вторична. Считалось, что волеизъявление, действие, эмоция и желание идут на поводу у ощущений и образов. Интеллектуальный или познавательный фактор стоят на первом месте, а эмоциональная и волевая жизнь — это не более чем регулярное соединение идей с чувствами удовольствия и боли.

Результатом развития биологии стала противоположная картина. Всюду, где существует жизнь, есть поведение, активность. Для того чтобы жизнь продолжалась, эта деятельность должна быть непрерывной и адаптированной к окружающей среде. Более того, процесс адаптации не является абсолютно пассивным; он не сводится к простому обтесыванию организма средой. Даже моллюск воздействует на среду и в какой-то степени изменяет ее. Он отбирает вещества для питания и строительства раковины, которая его защищает. Он реагирует на среду так же, как она реагирует на него. Живой твари не свойственно такое явление, как простой конформизм с условиями, хотя паразитические формы жизни порой примерно этим и ограничиваются. В интересах поддержания жизни происходит трансформация некоторых элементов в окружающей обстановке. Чем выше форма жизни, тем более существенную активную перестройку среды она производит.

Это возрастание контроля над средой можно проследить, сравнив пещерного человека с цивилизованным. Представьте себе, что они оба живут в абсолютно диких условиях. Пещерный человек окажется максимально приспособленным к заданным обстоятельствам, но проявляющим минимум того, что мы бы назвали «отдачей». Примитивные люди воспринимают вещи «как они есть» и, используя пещеры и коренья, а также случайно найденные водоемы, обретают свой скудный и рискованный опыт. Цивилизованный человек взбирается на высокие горы и ставит преграды водным потокам. Он строит бассейны, роет каналы и проводит воду туда, где была пустыня. Он исследует мир, чтобы найти новые растения и животных — все, что способно обильно плодоносить. Он берет растения у природы и совершенствует их путем отбора и перекрестного опыления. Он использует механизмы для вспахивания почвы и заботы об урожае. При помощи всех этих средств он может добиться таких успехов, что все дикое будет цвести, как роза.

Подобные примеры трансформаций так хорошо знакомы нам, что мы не придаем им должного значения. Мы как-то не помним о том, что в них отражается внутренняя сила жизни. Посмотрим, какие перемены в традиционном понятии опыта влечет за собой данная точка зрения. Опыт становится делом первостепенной важности. Организм не ждет, подобно Микоберу [3], пока что-нибудь случится само по себе. Он не ждет пассивно и безвольно, когда что-то извне окажет воздействие на него. Организм сам действует на свое окружение в соответствии с собственной, простой или сложной, структурой. В свою очередь изменения, произведенные им в среде, сказываются на организме и его деятельности. Живое создание подвергается влиянию, страдает от последствий своего собственного поведения. Эта тесная связь действия и страдания, или подверженности действию, и образует то, что мы называем опытом. Ни изолированное действие, ни изолированное страдание не представляют собою опыта. Предположим, что спящего человека застиг пожар. Его тело частично подверглось ожогам. Ожог ни из каких его видимых действий не следовал. Здесь нет ничего такого, что наглядным образом напоминало бы опыт. Впрочем, здесь есть серии простых действий, например спастические подергивания мышц. Эти движения ни к чему не приводят, жизненных последствий они не имеют; если же имеют, то эти последствия не связаны с первичным действием огня. Здесь нет опыта, нет обретения знаний, нет процесса их накопления. Теперь представьте себе, что беспокойное дитя сует свой пальчик в огонь; это действие наобум, без цели, без намерения или рефлексии. Но оно имеет последствия. Ребенок испытывает жар, он страдает от боли. Действие и переживание, прикосновение и ожог взаимосвязаны. Оказывается, что одно из них предполагает и означает другое. Стало быть, это и есть опыт в его живом и важнейшем значении.

Отсюда следуют некоторые важные для философии выводы. Прежде всего взаимодействие организма и окружающей среды, которое приводит к некоторой адаптации организма, облегчающей ему пользование благами среды, есть первичный факт, основная по важности категория. Знание отодвигается на позиции производные, вторичного происхождения, даже при том, что своей значимостью, однажды проверенной, оно затмевает все остальное. Знание не есть нечто отдельное и самодостаточное, оно включено в процесс, которым поддерживается и изменяется жизнь. Чувства утрачивают роль ворот знания, чтобы выполнять свою надлежащую функцию стимулов к действию. Для животного впечатление глаза или уха не является пустым фрагментом информации о чем-то индифферентно протекающем во внешнем мире. Это — приглашение и побуждение к действию надлежащим способом. Это путеводная нить поведения, направляющий фактор в приспособлении жизни к ее окружению. Их следует квалифицировать не как познавательные, а как побудительные явления. Все противоречия между эмпиризмом и рационализмом по вопросу об интеллектуальной ценности ощущений демонстрируют свою необычайную ветхость. Ощущения должны рассматриваться в рамках проблемы непосредственных стимулов и реакций, а не проблемы знания.

Чувство как осознаваемый элемент означает заминку в ходе действия, которое мы уже начали совершать. После Гоббса [4] внимание многих психологов стала приковывать проблема так называемой релятивности ощущения. Мы испытываемым ощущаем холод скорее при переходе к нему от чего-либо более теплого, чем в каком-то абсолютном значении, тяжесть ощущается по контрасту с меньшей силой противодействия, цвет — по сравнению с белым светом или полной темнотой либо каким-нибудь другим оттенком. Тон или цвет, долгое время остающийся неизменным, не может быть столь же долго подмечаемым или чувствуемым. То, что мы принимаем за подобные монотонно длящиеся чувства, на самом деле постоянно пресекается вторжением других элементов и представляет собой не стабильность, а циклы возвратно-поступательных движений. Данный факт был, однако, неправильно встроен в доктрину о природе познания. Рационалисты воспользовались им для того, чтобы лишить ощущения статуса обоснованного или высокого типа знания о вещах, поскольку в соответствии с вышеуказанным фактом нам никогда не дано постичь что-либо как оно есть, или его внутреннюю природу. Сенсуалисты подкрепили им свое презрительное отношение к любым претензиям на абсолютное знание.

Однако правильнее было бы считать, что этот факт относительности ощущения вообще не связан со сферой познания. Ощущения данного типа носят характер скорее эмоциональный и практический, нежели познавательный и интеллектуальный. Это шоки от перемен, вызванные заминками в процессе первичного приспособления. Они представляют собой сигналы к перенаправлению действия. Позвольте мне привести тривиальный пример. Человек, делающий заметки, «берущий что-то на карандаш», не ощущает давления своего карандаша на бумагу или на свою руку до тех пор, пока карандаш служит как надо. Ощущение играет роль простого стимула к быстрому и эффективному приспособлению. Наша сенсорная активность автоматически, неосознанно вызывает надлежащий моторный ответ. Здесь есть заранее сложившаяся физиологическая связь, диктуемая привычкой, но в целом восходящая к первоначальным связям нервной системы. Если грифель карандаша сломается или слишком затупится и привычный процесс письма нарушится, то возникнет осознанное потрясение: появится чувство, что что-то случилось, что-то происходит не так. Это эмоциональное изменение служит стимулом к необходимому изменению в действии. Человек посмотрит на свой карандаш, заточит его или достанет другой карандаш из кармана. Ощущение действует как отправной момент для нового приспособительного поведения. Оно знаменует остановку в первичном, гладком процессе писания и начало какого-то другого образа действия. Ощущения «относительны» в том смысле, что ими обозначаются переключения поведенческих привычек — переходы от одних к другим способам поведения.

Таким образом, рационалист был прав, отказывая ощущениям как таковым в статусе подлинных элементов познания. Но все основания, которые он подвел под данное резюме, и следствия, которые он из него вывел, неправильны. Ощущения не являются частями какого-то знания, плохого либо хорошего, высшего либо низшего, неполноценного либо совершенного. Они, скорее, провокации, побуждения, призывы к акту исследования, которое должно завершиться знанием. Они не являются такими способами познания вещей, которые по ценности ниже способов рефлективных, способов, характерных для рассуждения и умозаключения, поскольку они вообще не способы знания. Они — стимулы к рефлексии и умозаключению. Как остановки, перерывы в пути, они вызывают вопросы: Что означает данное потрясение? Что происходит? В чем дело? Как нарушены мои отношения с окружающей средой? Что нужно делать с этим? Как мне следует изменить способ действий в соответствии с изменениями, произошедшими во внешней среде? Как мне приспособить к ним свое поведение? Поэтому ощущение действительно, как заявляли сенсуалисты, служит началом знания, но только в том смысле, что переживаемое потрясение от перемен является необходимым мотивом к исследованию и сопоставлению, которые в конечном счете рождают знание.

Если опыт ставится в ряд с самой жизнью как процессом, а ощущения рассматриваются как отправные точки новых приспособлений организма к среде, то больше нет смысла говорить об атомизме ощущений. С отказом от него отпадает и надобность в синтетической способности сверхопытного разума связывать ощущения. Философия больше не сталкивается с безнадежной проблемой поиска метода, которым разрозненные крупинки песка можно было бы соткать в прочную, последовательную нить, — либо иллюзию такой нити, либо претензию на нее. Как только изолированные и простые сущности Локка и Юма напрочь перестают казаться исключительно эмпирическими, а воспринимаются как соответствие определенным требованиям их теории сознания, так сразу исчезает необходимость в хорошо продуманной кантианской и посткантианской схеме априорных понятий и категорий, которая связывала бы ждущий того поток опыта. Подлинным «потоком» опыта признаются процессы адаптивных действий, привычки, активные функции, связи действия и страдания, сенсорно-моторные координации. Опыт в самом себе несет принципы связи и организации. Эти принципы ничуть не хуже от того, что они жизненные и практические, а не гносеологические. Некоторая степень организованности не чужда и низшим уровням жизни. Даже амеба в своей активности должна располагать некоторой длительностью времени и некоторым образом пространственного приспособления к среде. Ее жизнь и опыт, возможно, не могут состоять из моментальных, атомических и самодостаточных ощущений. Ее активность сопряжена с ее средой, с тем, что находится перед нею и позади нее. Эта организация, присущая жизни внутренне, делает ненужным сверхъестественный, надэмпирический синтез. Она предоставляет основу и материал для позитивной эволюции интеллекта как организующего фактора в рамках опыта.

Мы не слишком существенно отступим от темы, если определим, в какой степени общественная, равно как биологическая, организация участвует в процессе формирования человеческого опыта. Вероятно, единственное, что могло укреплять мысль о том, будто душа в процессе познания исключительно пассивна и восприимчива, — это наблюдения беспомощности человеческого младенца. Но та же самая картина побуждает нас мыслить и в весьма отличном направлении. Ввиду физической зависимости и немощности маленького ребенка его контакты с природой опосредствованы другими людьми. Мать и няня, отец и старшие дети определяют, какой опыт ребенку стоит иметь; они постоянно инструктируют его о важности всего, что он делает или переживает. Понятия, социально принятые и значимые, становятся для ребенка принципами толкования и оценки задолго до того, как он начинает самостоятельно и свободно управлять своим поведением. Вещи предстают перед ним в одежде из слов, а не в своей физической наготе, и этот их коммуникативный покров помогает ребенку разделить представления тех, кто его окружает. Эти представления, которые он получает, как и множество фактов, формируют его сознание; из них складываются центры, вокруг которых концентрируются персональные реакции и перцепции малыша. Здесь к нашим услугам «категории» связи и унификации, столь же значимые, как аналогичные категории у Канта, но только эмпирические, а не мифологические.

От этих элементарных, но несколько специальных соображений мы обратимся к изменениям, которым подвергся сам опыт с переходом от античности и Средневековья к современной жизни. Для Платона опыт был равнозначен рабской связи с прошлым, с привычкой. Опыт был почти тождествен непреложным обычаям, сформированным не разумом и не под интеллектуальным контролем, а благодаря повторениям и слепому правилу большого пальца [5]. Только разум способен возвысить нас, павших ниц перед случайностями прошлого. Переходя к Бэкону и его преемникам, мы застаем противоположную картину. Разум с его гвардией общих понятий теперь выступает как фактор консервативный, гнетущий для духа. Опыт же оказывается освободительным фактором. Опыт означает нечто новое, то, что велит нам отбросить приверженность прошлому, то, что вскрывает новые факты и истины. Вера в опыт рождает не верность обычаю, а устремленность к прогрессу. Это различие в склонностях тем более важно, что прежде его столь бездумно принимали как данность. В рамках реального опыта по мере его проживания должны происходить какие-нибудь конкретные и жизненно важные изменения. Ведь учение об опыте в конце концов следует опыту и моделируется в соответствии с опытом, который реально переживается.

Хотя математика и другие рациональные науки развивались и в эпоху древних греков, научные истины не оказывали обратного воздействия на их повседневный опыт. Они оставались обособленными, далекими и навязанными откуда-то сверху. Медицина была таким ремеслом, в котором позитивное знание, возможно, накопилось в наибольшем количестве, но она не удостаивалась чести называться наукой. Она так и оставалась ремеслом. Более того, в области практических навыков не велось сознательных разработок нового или целенаправленного совершенствования старого. Работники следовали образцам, которые спускались им сверху, в то время как отступления от установленных стандартов и моделей обычно заканчивались производством некачественной продукции. Усовершенствования происходили либо за счет медленного, постепенного и никем не замечаемого накопления изменений, либо благодаря тому, что кого-то посещало внезапное вдохновение, разом приводившее к установке нового принципа. Не являясь плодом применения какого-либо осознанного метода, улучшения смиренно приписывались воле богов. Что касается сферы социальных навыков, то такой радикальный реформатор, как Платон, предполагал, что все зло, существующее в мире, связано именно с отсутствием неизменных образцов, подобных тем, на которые ориентировалось ремесленное производство. Этический смысл философии состоял в том, чтобы обеспечить появление таких образцов, а когда они в один прекрасный день будут созданы, их должна будет освятить религия, им станет служить искусство, их внушением займутся структуры образования, а укреплением — судьи; словом, изменение их станет делом уже невозможным.

Нет необходимости вновь говорить о том, на чем мы и так столь часто останавливались, — об эффекте опытных наук, от которого в свою очередь усиливается эффект свободного контроля человека над окружающей средой. Но поскольку влияние этого контроля на традиционное понятие опыта редко принимают в расчет, то мы должны подчеркнуть, что, когда опыт перестал быть эмпирическим и стал экспериментальным, случилось нечто радикальное по своему значению. В старину человек применял достижения своего первоначального опыта только для того, чтобы выработать определенную норму, которой в дальнейшем всегда будут слепо следовать либо слепо же ее нарушать. А теперь старый опыт стал использоваться для предположений о целях и методах развития нового и улучшенного опыта. Следовательно, опыт с этих пор оказывается в конструктивном смысле самоуправляемым. То, что Шекспир так многозначительно сказал о природе, будто она «совершенствуется при помощи средств, доставляемых ею же самою» [6], становится верным относительно опыта. Нам не следует просто повторять прошлое или ждать, что какая-то случайность вызовет перемены в нас. Мы используем свой прошлый опыт, чтобы в будущем строить опыт новый и лучший. Иными словами, сама реальность опыта предполагает в нем такой процесс, который устремлял бы его к собственному совершенствованию.

Наука, «разум», стало быть, не являются тем, что накладывается на опыт свыше. Предполагаемые и проверяемые в ходе опыта, они также в качестве изобретений используются для того, чтобы тысячами путей обогатить и расширить опыт. Хотя, как уже довольно часто повторялось, эти само-творчество и само-регуляция опыта по-прежнему имеют больше технический, нежели поистине художественный или человеческий аспект, и все же то, что уже достигнуто, несет в себе гарантированную возможность интеллектуального управления опытом. У опыта есть нравственные и интеллектуальные границы, но они обусловлены только недостаточностью нашей доброй воли и знания. Они не являются метафизически присущими самой природе опыта. Сегодня мы начинаем поражаться тому, насколько «разум» как способность, изолированная от опыта, открывающая нам высшую область универсальных истин, далек, неинтересен и не важен для нашей жизни. Разум как описанная Кантом способность привносить в опыт обобщенность и законосообразность все больше и больше шокирует нас своей ненужностью — до чего же излишне это творение людей, приверженных традиционному формализму и строгой терминологии. Его роль с лихвой выполняют конкретные предположения, которые возникают на основе прошлого опыта, развиваются и вызревают в свете потребностей и несовершенств настоящего, применяются в качестве целей и методов специфической перестройки знания и проверяются успехом или поражением в реализации задачи нового приспособления человека к миру. Таким эмпирическим предположениям, которые в конструктивной манере применяются для достижения новых целей, и дано носить название «интеллект».

Подобное признание места активного и планирующего мышления внутри самого процесса опыта радикально изменяет традиционный статус специальной проблемы особого и всеобщего, чувства и разума, восприятия и понятия. Но это изменение имеет отнюдь не только специальный смысл. Ведь разум — это экспериментальный интеллект, который используется в создании социальных навыков аналогично тому, как он работает в науке; в этой сфере ему тоже есть чем заняться. Он освобождает человека от оков прошлого благодаря невежеству и случайности ставших прочными нормами его жизни. Он строит планы на лучшее будущее и помогает человеку в их осуществлении. Вместе с тем его действия всегда подвержены проверке в ходе опыта. Планы, которые формируются, принципы, которые человек предлагает в качестве руководства реконструктивной деятельностью, не являются догмами. Это — гипотезы, которые ждут разработки на практике, а также отвержения, исправления и расширения в зависимости от того, насколько удачно либо неудачно обеспечивают они нашему современному опыту то руководящее начало, которое ему требуется. Мы можем называть их программами действия, но так как они служат для того, чтобы в будущем наши действия были менее слепы, более целенаправленны, то они являются гибкими. Интеллект — это не то, что дается нам в собственность однажды и навсегда. Он находится в постоянном процессе формирования, и для его сохранения необходимы постоянная склонность наблюдать за последствиями, непредвзятое стремление к познанию и готовность к новой адаптации в изменяющихся условиях.

Надо сказать, что, в отличие от связанного с экспериментальной деятельностью и перестраивающегося интеллекта, разум в значении, характерном для исторического рационализма, был склонен к равнодушию, самонадеянности, безответственности и непреклонности, — короче говоря, к абсолютизму. Известная школа современной психологии использует понятие «рационализация» для обозначения тех ментальных механизмов, при помощи которых мы бессознательно стремимся представить свой опыт или поведение в лучшем свете, чем на то указывают факты [7]. Мы сами себя оправдываем, когда привносим цель и порядок в то, чего тайно стыдимся. Подобным образом и исторический рационализм всегда тяготел к тому, чтобы использовать разум в качестве инстанции оправдания и апологетики. Согласно ему, недостатки и пороки реального опыта исчезают в «разумной целостности» вещей; вещи оказываются порочными исключительно ввиду фрагментарной, неполноценной сущности опыта. Как заметил Бэкон, «разум» предполагает фальшивую простоту, однообразие и всеобщность и открывает перед наукой воображаемо легкий путь. Итогом подобного курса являются интеллектуальная безответственность и нигилизм: безответственность — потому, что, согласно основному допущению рационализма, концепты разума настолько самодостаточны и так сильно вознесены над опытом, что они не нуждаются ни в каком опытном подтверждении и не могут его иметь; нигилизм — потому, что то же допущение делает человека безразличным к конкретным наблюдениям и экспериментам. Неуважение к опыту трагически отозвалось в самом опыте; оно выросло в пренебрежение фактами, а платой за это стали неудачи, разочарование и война.

О догматической строгости рационализма лучше всего свидетельствуют результаты кантовской попытки подпереть опыт чистыми понятиями, который в их отсутствии якобы хаотичен. Поначалу Кант заявил о себе похвальной попыткой не дать непомерным претензиям разума распространиться на область опыта. Он называл свою философию критической. Но в силу того, что, согласно его учению, для понимания используются неизменные, априорные концепты, благодаря которым в опыт привносится связанность, тем самым делая познаваемые объекты возможными (то есть стабильными, упорядоченными отношениями качеств), он породил в немецкой мысли небывалое презрение к живому разнообразию опыта и столь же небывало преувеличенное представление о ценности системы, порядка, законосообразности. Причины же более практического характера довершили эту работу по культивированию характерного германского почтения к муштре, дисциплине, «порядку» и послушанию.

Но задача философии Канта состояла в том, чтобы обеспечить этой подчиненности индивидов неизменным и готовым универсалиям, «принципам», законам интеллектуальное оправдание, или «рациональную обоснованность». Разум и закон считались синонимами. И подобно тому как разум вторгался в опыт извне и свыше, закон должен был приходить в жизнь из какого-то внешнего или верховного авторитетного источника. На практике абсолютизм проявляется строгостью, жесткостью, негибкостью нрава. Когда Кант учил, что некоторые понятия, причем самые важные, априорны, что они не возникают из опыта и не могут быть удостоверены или испытаны в нем, что без таких готовых добавок к опыту тот остается неуправляемым и хаотичным, он тем самым поощрял дух абсолютизма, даже несмотря на то, что формально отрицал возможность абсолютов. Его преемники оказались более верны его духу, нежели букве, и принялись исповедовать абсолютизм как систему. То, что немцам со всей их научной компетенцией и технологической грамотностью суждено было прийти к трагически жесткому и «надменному» образу мысли и действия (трагическому, так как подобный образ мысли вверг их в неспособность к пониманию мира, в котором они живут), служит достаточным уроком, свидетельствующим о том, к чему может привести систематическое отрицание экспериментального характера интеллекта и его понятий.

По всеобщему признанию, от английского эмпиризма веяло скептицизмом, в то время как от немецкого рационализма — апологетикой: первый развенчивал то, что подтверждал второй. Там, где эмпиризм выявлял те случайные связи, которые под влиянием личных и классовых интересов трансформировались в обычаи, немецкий рационал-идеализм находил выдающиеся значения, порожденные необходимым порядком развития абсолютного разума. Новому миру пришлось не сладко, потому что в качестве ответов на столь многие вопросы философия лишь деспотично навязывала ему дилемму жестких и стойких противоположностей: разъединяющий анализ — или непреклонный синтез; абсолютный радикализм, отрицающий и критикующий историческое прошлое как тривиальное и вредоносное, — или абсолютный консерватизм с его идеализацией общественных институтов как воплощений вечного разума; разложение опыта на простейшие элементы, которые не могут служить опорой никакой устойчивой организации, — или, напротив, крепкое сжатие всего опыта воедино скобами неизменных категорий и необходимых понятий. Таковы альтернативы, представленные конфликтующими школами.

Они являются логическими итогами традиционной оппозиции чувства и мысли, опыта и разума. Здравый смысл отказался последовать теориям обоих типов до их логического конца и был вынужден вновь положиться на веру, интуицию или безотлагательные требования практических компромиссов. Но философия, развиваемая профессиональными интеллектуалами, слишком часто препятствовала здравому смыслу и запутывала его, вместо того чтобы просвещать и ориентировать. Когда люди, отступающие на позиции «здравого смысла», желают получить от философии некую общую путеводную нить, они рискуют снова оказаться в атмосфере рутины, единоличной власти, лидерства «крепкой руки» или зависимости от сиюминутных обстоятельств. Трудно оценить тот ущерб, которым обернулось отсутствие у либерального и прогрессивного движения XVIII и начала XIX века метода интеллектуального самовыражения, соответствующего его практическим намерениям. Сердце его билось в правильном ритме. Цели движения были гуманными и социальными. Но его конструктивной энергии недоставало теоретического инструментария. У него была крайне несовершенная голова. Слишком часто проповедуемые им идеи влекли почти антисоциальные логические последствия из-за их акцента на атомистическом индивидуализме и антигуманные — из-за чрезмерной привязанности к простейшему ощущению. Эти недостатки движения играли на руку реакционеру и мракобесу. Та невообразимая концепция опыта, которую лелеяли и пропагандировали официальные эмпирики от философии, служила веским поводом для апелляции к неизменным принципам, покоящимся за пределами опыта, к догмам, не подлежащим экспериментальной проверке, — она служила веской причиной для того, чтобы призывать априорные каноны истины и нравственные стандарты, а не опираться на плоды и последствия опыта.

Философская реконструкция, которая призвана освободить людей от обязанности выбирать между жалким и ущербным опытом, с одной стороны, и искусственным и бессильным разумом — с другой, способна тем самым освободить человеческое стремление от тяжелейшего интеллектуального бремени, которое оно вынуждено нести. Она положит конец делению людей доброй воли на два враждующих лагеря. Она позволит сотрудничать тем, кто чтит все прошлое и основополагающее, с теми, кто заинтересован в заложении основ для более свободного и счастливого будущего, ибо она задаст те условия, при которых фундаментальный опыт прошлого и изобретательный разум, устремленный в будущее, смогут эффективно взаимодействовать. Она даст человеку возможность гордиться притязаниями разума, в то же время не впадая в паралитическое смирение перед надопытным авторитетом или в агрессивную «рационализацию» привычных вещей.



<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>
Hosted by uCoz