<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>


Глава I

ИЗМЕНЕНИЯ В ПОНЯТИИ ФИЛОСОФИИ

Человек отличается от низших животных тем, что он хранит свой прошлый опыт. То, что случилось в прошлом, снова оживает в его памяти. А над происходящим сегодня витает облако идей о подобных событиях, которые свершились в уже минувшие дни. В случае с животными опыт умирает, как только появляется, и каждое новое действие или страдание всегда единично. Человек же живет в мире, где каждое явление окутано отзвуками и воспоминаниями о прошедшем, где любое событие намекает на многие другие. Стало быть, он живет не среди одних физических сущностей, подобно зверю в поле, а в мире знаков и символов. Камень в этом мире не просто нечто тяжелое, обо что можно споткнуться, а еще и памятник на могиле покойного предка. Пламя не только горит и согревает, оно еще и символ прочного домохозяйства, неизменного начала доброго здравия, питания и жилья, в которое человек возвращается из всех своих случайных странствий. Это не просто проворный язычок огня, способный больно обжигать, а домашний очаг, который чтут и за который сражаются. И все это, составляющее разницу между животностью и человечностью, между культурой и чисто физической природой, связано со способностью людей запоминать, сохранять и передавать собственный опыт.

Однако отпечатки в памяти редко бывают точными. Мы легко запоминаем то, что нам интересно, причем именно потому, что это интересно. Мы вспоминаем прошлое не как таковое, а лишь в связи с тем, что оно может добавить к настоящему. Таким образом, жизнь нашей памяти является прежде всего эмоциональной, а не интеллектуальной и практической. Пещерный человек вспоминал вчерашнюю битву со зверем не для того, чтобы научным образом исследовать его свойства или рассчитать, как лучше биться с ним завтра, а чтобы волнения вчерашнего дня помогли ему забыть о скуке дня сегодняшнего. Память воссоздает весь трепет битвы, но без ее опасных и устрашающих черт. Оживить ее и насладиться ею — значит обогатить настоящий момент каким-то новым смыслом, отличным от того смысла, который на самом деле присущ данному моменту либо прошлому. Память — это заместительный опыт, в котором присутствуют все эмоциональные достоинства реального опыта, но отсутствуют его напряженность, его превратности и проблемы. Победивший в схватке, вспоминая сцены борьбы, переживает свою славу даже более остро, чем в момент победы; осознанный и поистине человеческий опыт охоты приходит тогда, когда ее обсуждают и воспроизводят в памяти у бивачного костра. В это время все внимание еще направлено на практические детали и полно неопределенности. Лишь позднее детали соединяются в картину и цементируются единым значением. На стадии практического опыта человек живет от одного мгновения до другого, будучи всецело поглощен задачей мгновения. Едва он начинает отслеживать все эти мгновения мысленно, драма его жизни обретает истоки, кульминацию и тенденцию к величайшей победе либо величайшему поражению.

Поскольку человек оживляет свой прошлый опыт затем, чтобы в свободные минуты скрасить его интересностью пустоту сегодняшнего дня, то работа памяти в основном скорее подобна фантазии и воображению, нежели точному воспроизведению фактов. В конце концов помнятся лишь те истории и переживания, которые имеют для нас какое-то значение. Память отбирает только такие случаи, которые обладают эмоциональной ценностью для настоящего и способны обогатить историю сегодняшнего дня, чтобы сделать ее достойной нашего воображения или способной заворожить слушателя. Все, что не усиливает острых ощущений борьбы и не является фактором успеха либо поражения, отбрасывается. События перекраиваются до тех пор, пока они не начнут удовлетворять напряженной атмосфере повествования. Таким образом, древний человек, оставаясь наедине с собой, когда не было непосредственной нужды бороться за выживание, пребывал в таком мире воспоминаний, который, скорее, являлся миром представлений. Представление отличается от восстановления фактов тем, что его не пытаются проверить на истинность. Корректность представления — вопрос сравнительно несущественный. Так, глядя на облако, можно представить, что это верблюд или человеческое лицо. Мы не могли бы представить эти вещи, не будь у нас хоть мало-мальски действительного, буквального знания о верблюде или лице. Но буквальное подобие в данном случае не имеет значения. Здесь главенствует эмоциональный интерес, состоящий в том, чтобы увидеть очертания верблюда или проследить метаморфозы «лица», которое то проявляется, то исчезает.

Исследователи первобытной истории человечества отмечают, что в ней огромную роль играют вымыслы о животных, мифы и культы. Порой в этом историческом факте видят некую тайну, поскольку он будто бы доказывает, что первыми людьми руководила иная психология, нежели та, которая одухотворяет все человечество сегодня. Но я думаю, что это можно легко объяснить. До развития сельского хозяйства и сложных производственных навыков долгие периоды пустого безделья чередовались со сравнительно кратковременными усилиями по добыче еды или защите от внешнего врага. В силу собственных привычек мы, как правило, представляем себе людей работающими или занятыми — если не каким-то делом, то хотя бы мыслями или планами. Но в те времена человек был занят только тогда, когда участвовал в охоте, рыбной ловле или боевой операции. В то же время сознание в состоянии бодрости должно иметь некоторое наполнение; оно не может быть в буквальном смысле слова пустым, даже если тело праздно. А какие мысли могли роиться в сознании человека, кроме опыта взаимодействия с животными, — опыта, столь измененного под действием жажды впечатлений, что рядовые события охоты становились ярче и связанней, чем на самом деле? Из-за того, что люди в своих фантазиях вновь и вновь переживали наиболее интересные моменты реальной жизни, животные неизбежно становились персонажами этой драмы.

Они были настоящими dramatis personae [1] и как таковые принимали черты личности. У них имелись свои желания, надежды и страхи, своя аффективная жизнь, любовь и ненависть, свои триумфы и поражения. Более того, поскольку они немало значили для существования общины, то все их проявления и нужды благодаря воображению, эффектно оживлявшему прошедшее, обеспечивали им роль полноценных участников жизни человеческого сообщества. Несмотря на то что на них охотились и в итоге они даже позволяли себя поймать, теперь они становились друзьями и союзниками человека. Они в довольно прямом смысле служили сохранению и процветанию того человеческого коллектива, к которому относились. Так сложились не только многочисленные сказания и легенды, любовно живописующие черты и проявления животных, но и те искусные обряды и культы, в которых животные предстают как прародители, герои, священные символы племени и божества.

Надеюсь, вам не покажется, что я слишком сильно уклонился от своей темы — происхождения философии. Дело в том, что, как я полагаю, исторические начала философии нельзя постичь, не останавливаясь на подобных соображениях, причем лучше еще дольше и более детально, чем это делаем мы. Нам надлежит признать, что примитивное сознание примитивного человека, предоставленного самому себе, есть скорее сфера желаний, нежели интеллектуального анализа, исследования или размышления. Следовать преимущественно своим страхам и упованиям, любви и ненависти человек перестает только с того момента, когда он подчиняется дисциплине, чуждой человеческой натуре, искусственной на взгляд человека природного. Наши книги, наши научные и философские труды, естественно, написаны людьми, которые в высочайшей степени служат разумному порядку и культуре. Их мысли являются привычно обоснованными. Они научены сверять свои предположения с фактами и связывать идеи по законам логики, а не эмоции и драмы. И уж если их одолевают мечтания и грезы — что, возможно, случается чаще, чем принято думать, — то они это прекрасно осознают. Они метят подобные отступления особой метой и не смешивают их результаты с данными объективного опыта. Мы склонны судить о других по себе, и поэтому люди, которые сочиняют философские книги, отличаясь привычкой к резонному, логическому и беспристрастному мышлению, приписали подобную рациональность человеку среднему и простому. Потому как-то упускается из виду, что и рациональность, и иррациональность нетипичны и случайны для природы человека, живущего вне дисциплины; что человеком управляет скорее память, а не мысль и что память при этом выступает не как воспроизведение реальных фактов, а как ассоциирование, представление, волнующее фантазирование. Критерием для измерения ценности возникающих в уме представлений является не подобие фактам, а эмоциональная удовлетворительность. Насколько эти представления стимулируют и обостряют чувства, а также вписываются ли они в эффектную историю? Созвучны ли они господствующим ожиданиям и отражают ли традиционные надежды и страхи сообщества? Если мы склонны относиться к слову «грезы» с некоторой долей терпимости, то не преувеличим, сказав, что человек, кроме тех особых периодов, когда он действительно трудится и сражается, живет скорее в мире грез, чем в мире фактов, — в мире грез, построенном на желаниях, успех или крушение которых и определяет его содержание.

Поэтому расценивать первые верования и традиции человечества как попытки научного объяснения мира, но попытки ложные и бессмысленные — значит впадать в грех великого заблуждения. Материал, из которого в конечном итоге рождается философия, не имеет ничего общего с наукой и объяснением. Это фигуральное, метафорическое выражение страхов и надежд, состоящее в фантазиях и предположениях и не имеющее никакого отношения к интеллектуально противоположному миру объективных фактов. Это скорее мир поэзии и драмы, чем сфера науки, и он так же не имеет ничего общего с научными критериями истины и лжи, разумности или абсурдности фактов, как независимое от них поэтическое творчество.

Однако данный исходный материал должен пройти по крайней мере две стадии, чтобы стать поистине философским. Первая стадия — это стадия закрепления преданий, легенд и свойственной им впечатляющей силы. Поначалу эмоциональная фиксация опыта, как правило, случайна и преходяща. События, возбуждающие чувства индивида, используются для пересказа или пантомимы и вновь переживаются в них. Но некоторые виды опыта имеют такую частоту и повторяемость, что касаются уже всей группы в целом. Этот опыт оказывается социально генерализованным. Отдельное приключение одного-единственного индивида разрастается до масштабов представительной и типической характеристики эмоциональной жизни племени. От некоторых происшествий зависит благополучное либо бедственное положение целой группы, поэтому им придается особое значение и величие. Закладываются некоторые основы традиции; предание становится общественным достоянием и наследием; пантомима переходит в официальный обряд. Сформированная таким образом традиция отныне является своего рода нормой, которой отвечают фантазии и представления личности. Воображению ставятся непреложные рамки. Общинный способ постижения жизни эволюционирует в способ, к которому индивиды приходят посредством обучения. Личные воспоминания как непроизвольно, так и в силу определенной социальной потребности превращаются в групповую память или традицию, а индивидуальные фантазии объединяются в систему верований, характерных для данного сообщества. Поэтические образы закрепляются и систематизируются. Предание становится социальной нормой. Первоначальная драма, обыгрывающая эмоционально существенный опыт, узаконивается как культ. Вольные когда-то представления цементируются в доктрины.

Политические завоевания и объединения усиливают и подтверждают методический и непреложный характер этих доктрин. По мере роста сфер влияния у власти появляются определенные мотивы к систематизации и сведению прежде спонтанных и подвижных верований воедино. Помимо естественного согласования и ассимиляции убеждений ввиду общения их носителей и потребности взаимопонимания консолидирующую роль зачастую играет и политическая необходимость, побуждающая лидера централизовать традиции и взгляды, с тем чтобы расширить и укрепить свой престиж и авторитет. Иудея, Греция, Рим и, я полагаю, все остальные государства с долгой историей являют собой такие примеры продолжительного приспособления древних локальных ритуалов и доктрин к интересам больших социальных образований и более глобального политического могущества. Прошу вас согласиться с предположением, что именно таким образом возникли величайшие космогонии и космологии человечества, равно как и величайшие этические традиции. Не обязательно исследовать, а тем более демонстрировать на примерах, до какой степени это положение верно. Для нашей цели достаточно и того обстоятельства, что социальные факторы привели к закреплению и обустройству доктрин и культов, из-за чего, в свою очередь, воображение приобрело некие общие черты, а поведение — общие правила, и что подобная консолидация является необходимым преддверием формирования любого рода философии в нашем понимании этого слова.

Однако, будучи необходимым преддверием философии, подобная организация и соответствующее обобщение идей и принципов веры все же не единственный и достаточный ее генератор. На данной стадии пока еще не существует никаких стимулов для создания логической системы и интеллектуального доказательства. Можно предположить, что их должна вызвать к жизни потребность в согласовании нравственных стандартов и идеалов, зашифрованных в традиции, с постепенно набирающим рост «прозаичным» положительным знанием. Ведь человек не может оставаться исключительно фантазирующим и воображающим созданием. Проблемы его длительного бытия неизбежно привлекают некоторое внимание к реальным событиям мира. В то же время удивительно, как мало требует от человека окружающая среда за творчество идей: нет ни одного абсурднейшего понятия, не разделяемого хоть несколькими людьми; правда, среда все же вносит некий минимум корректив, не давая вымереть человеческому роду. То, что какие-то вещи являются пищей, что их следует добывать в известных местах, что вода течет, огонь горит, острое колет и режет, тяжелое без опоры падает, что существует определенная закономерность в смене дня и ночи и переходе горячего в холодное, жидкого в твердое, — подобные прозаические факты навязывают себя даже самому ленивому вниманию. Некоторые из них столь очевидны и столь важны, что не сочетаются ни с каким фантастическим контекстом. Огюст Конт сказал где-то, что ему не доводилось слышать о пещерных людях, которые поклонялись бы богу веса [2]; но при этом они могли обожествлять любые другие природные качества либо силы. Постепенно формируется комплекс простых обобщений, сохраняющих и передающих мудрость рода, извлеченную из наблюдаемых фактов и природных явлений. Это знание имеет особую связь с производством, навыками и ремеслами, в рамках которых знание материалов и процессов необходимо для успешности действий и где определенные операции должны быть настолько непрерывными и регулярными, что судорожные магические приемы становятся здесь неуместными. Чересчур фантастические представления отмирают, поскольку не выдерживают соприкосновения с тем, что происходит на самом деле.

Моряку больше пристало иметь суеверия, чем, скажем, ткачу, поскольку его деятельность более зависима от внезапных перемен и непредвиденных ситуаций. Но даже моряк, который, допустим, считает, что ветер — это спонтанные проявления капризов великого духа, тем не менее должен быть осведомлен о каких-то чисто механических принципах управления судном, парусами и веслами при ветре. Огонь можно представить как мистического дракона, поскольку время от времени быстрое, яркое и алчное пламя вызывает в нашем сознании образ молниеносного и опасного змея. Но хозяйке, которая смотрит за огнем и сосудом, пока готовится еда, тем не менее приходится наблюдать и известные механические процессы тяги и усиления огня, а также перехода древесины в золу. Рабочий по металлу аккумулирует еще больше достоверной информации об условиях и последствиях операций с нагревом. Для особых и ритуальных обстоятельств он может приберечь свои традиционные взгляды, но повседневное привычное пользование пламенем исключает такие понятия из его основного обихода, в рамках которого огонь ведет себя всегда одинаково и прозаично, подчиняясь объективным законам причины и следствия. С развитием и усложнением навыков и ремесел нарастает сумма позитивных и достоверных знаний, и спектр наблюдаемых явлений становится сложнее и шире. Технологии этих ремесел дают общие знания о природе, являющиеся истоками науки. Они не просто образуют коллекцию непреложных фактов, но и способствуют компетентному пользованию материалами и инструментами и обеспечивают развитие исследовательского склада ума, поскольку ремесло может больше не руководствоваться одними стандартами.

Образное поле верований, тесно связанных с нравственными привычками общественной группы, а также ее эмоциональными привязанностями и утешениями, долгое время успешно соседствует с растущим комплексом вопросов фактического знания. Там, где это возможно, они переплетаются. В остальном их несовместимость не допускает взаимопроникновения, но тогда они функционируют порознь, как бы в различных средах. Поскольку одно поле наслаивается извне на другое, их несовместимость не чувствуется и потребности в согласовании нет. В большинстве случаев эти два вида духовной продукции существуют параллельно, ибо оказываются принадлежностью разных общественных классов. Религиозные и поэтические представления, наделенные известным социальным и политическим смыслом и соответствующей функцией, находятся в ведении высшего класса, который непосредственно солидаризируется с правящими элементами общества. Рабочие и ремесленники, поглощенные прозаическими вопросами знания, основанного на фактах, как правило, занимают низкое социальное положение, и информация, которой они располагают, характеризуется невысокой общественной оценкой работников физического труда, деятельность которых полезна только телу. Бесспорно, что именно в силу этого обстоятельства Древняя Греция, несмотря на всю проницательность наблюдений, необычайную мощь логического доказательства и величайшую свободу суждений, достигнутые афинянами, так запоздала с применением всеобщих и систематических экспериментальных методов. Поскольку цеховой работник в общественной иерархии следовал непосредственно за рабом, присущий ему вид знания и тот метод, благодаря которому это знание прирастало, были лишены всякого престижа и уважения.

Тем не менее наступил момент, когда основанное на фактах знание выросло до таких размеров и масштабов, что оно стало противоречить не только деталям, но и всему духу и характеру традиционных и надуманных воззрений. Не углубляясь в нерешенный вопрос о том, как и почему это произошло, можно уверенно считать, что именно это и случилось с так называемым софистическим направлением в Греции, в рамках которого родилась философия в точном западном понимании данного слова. Тот факт, что софисты имели дурную репутацию, созданную им Платоном и Аристотелем, репутацию, расстаться с которой они так и не смогли, означает, что при софистах противостояние двух типов веры стало заметным явлением, и этот конфликт оказал возмущающее влияние на традиционную систему религиозных воззрений и связанный с ней нравственный кодекс поведения. Хотя Сократ был, бесспорно, искренне заинтересован в примирении двух сторон, то обстоятельство, что он подходил к вещам с позиций метода, основанного на изучении фактов, признавая приоритет его канонов и критериев, оказалось достаточным, чтобы ему вынесли смертельный приговор как хулителю богов и растлителю юношества.

На примере судьбы Сократа и дурной славы софистов можно построить предположение о некоторых разительных контрастах традиционной, эмоционально комфортной веры, с одной стороны, и прозаического знания фактов — с другой. Цель этого сравнения — показать, что если все преимущества так называемой науки принадлежат знанию фактов, то привилегии социально-культового и влиятельного объекта, дающего близкую связь с тем, что сообщает жизни ее основные ценности, относятся к традиционной вере. Судя по всему, узкое и точное знание об окружающем мире имело тогда лишь ограниченный и специальный диапазон применимости. Оно было связано с ремеслами, а цель и смысл труда мастерового в общем и целом не отличались высоким полетом. Они были производными, почти рабскими. Кто поставит ремесло сапожника на одну ступень с искусством управления государством? Кто оценит даже высокий труд врача, исцеляющего тело, выше труда священника, врачующего душу? Именно так Платон постоянно выражает этот контраст в своих диалогах [3]. Сапожник способен оценить добротную пару ботинок, но совершенно не может судить о более важном вопросе — о том, когда и где пристало носить ботинки; врач способен верно судить о здоровье, но о том, хорошо это или плохо — здравствовать или же лучше умереть, — он ничего не знает. Ремесленник, будучи экспертом там, где возникают совершенно конкретные технические вопросы, беспомощен в тех случаях, когда дело идет исключительно о проблемах подлинной важности — нравственных проблемах как ценностях. Следовательно, его разновидность знания является, по сути, низшей и нуждается в контроле со стороны высшего типа знаний, которые прольют свет на абсолютные цели и ценности, тем самым определив и закрепив надлежащее место и для знания технического, механического. Скажем больше — на страницах трудов Платона в силу его хорошего драматического чутья мы находим живое отображение того, как конфликт между традицией и новыми притязаниями сугубо интеллектуального знания влияет на отдельного человека [4]. Консерватор крайне шокирован идеей преподавать военные искусства посредством абстрактных правил, по науке. Никто не сражается просто так — сражаются за свою страну. Абстрактная наука не может передать любви и преданности, не может подменить собой даже по чисто техническим параметрам тех путей и средств борьбы, которые традиционно вдохновляются верностью родине.

Способ постичь военное ремесло состоит в единстве с теми, кто на собственном опыте научился защищать страну, в усвоении ее идеалов и обычаев; короче говоря, в том, чтобы стать бывалым сторонником греческой традиции сражения. Пытаться выводить абстрактные правила из сравнения своих и вражеских приемов борьбы — значит встать на тропу, уводящую к традициям и богам неприятеля, то есть начать лицемерить по отношению к собственной стране.

Подобная точка зрения, если ее должным образом прочувствовать, поможет нам понять антагонизм, рожденный позитивистским знанием, едва оно вошло в конфликт с традиционным, которое имело глубокие корни в социальных привычках и пристрастиях; его переполняли нравственные задачи, во имя которых люди жили, и нравственные правила, по которым они жили. Поэтому традиционное знание было столь же существенным и всеобщим, как сама жизнь, и испускало теплый радужный свет общественного бытия, в котором человек реализовывал свою суть. В отличие от него позитивистское знание касалось чисто материальных нужд и не составляло единства с горячей верой, облагороженной жертвами предков и почтением современников. Вследствие своего ограниченного и конкретного характера оно было сухим, грубым, холодным.

В то же время люди наиболее проницательного и деятельного ума, вроде самого Платона, в отличие от консервативных граждан своей эпохи, уже не могли довольствоваться принятием старых верований в их старой форме. Развитие позитивного знания и критического, исследовательского темперамента развенчало эту старую форму. Новое знание обладало всеми преимуществами определенности, точности, доказательности. Традиция славилась благородством цели и размаха, но была неопределенна в своих основаниях. Жизнь без вопросов, говорил Сократ, не годится для того, чтобы ею жил человек, поскольку как существо разумное он есть существо вопрошающее. Поэтому ему надлежит искать причины вещей, а не принимать их по обыкновению в согласии с политически сильными мира сего. Что же следовало сделать? Следовало развить метод рационального изучения и доказательства, благодаря которому важнейшие элементы традиционной веры обрели бы непоколебимую основу; выработать метод мышления и познания, который в ходе очищения традиции оставил бы в полноте и сохранности нравственные и социальные ценности; более того, очистив их, он добавил бы им силы и веса. В двух словах это звучит так, что вещи, основанные на обычае, подлежали бы реставрации, после которой они были бы основаны уже не на стандартах прошлого, а непосредственно на метафизике Бытия и Вселенной. Метафизика потеснила обычай как источник и гарант высших моральных и общественных ценностей и стала основным предметом европейской классической философии, начинающейся с Платона и Аристотеля, философии — не будем этого забывать, — восстановленной и снова взятой на вооружение христианскими мыслителями средневековой Европы.

В создавшейся таким образом ситуации, насколько я понимаю, и возникли все традиционные представления о функции и задаче философии, которыми до самого недавнего времени руководствовались системные и конструктивные философии западного мира. Если я прав в своем основном тезисе, что начала философии состоят в попытках примирить два разных типа духовной продукции, то, стало быть, теперь мы знаем, как подступиться к основным характеристикам последующей философии, по крайней мере в той ее части, которая не была воззрением негативного, еретического толка. Во-первых, надо сказать, что философия отнюдь не развивалась беспечно из открытого и первозданного первоисточника. Задачи ей были ясны с самого начала. Для нее уже была определена миссия, которую ей предстояло исполнить и которой она авансом присягнула. Философии надлежало извлечь рациональное нравственное зерно из пошатнувшихся традиционных верований прошлого. Дальше — больше: эта работа была критической и отвечала требованиям самого истинного консерватизма, то есть такого, который оберегает созданные человеком ценности и не бросается ими понапрасну. В то же время философия предопределялась к тому, чтобы добывать эту нравственную суть в манере, конгениальной духу прошлых верований. Их слишком многое связывало с воображением и общественными авторитетами, чтобы можно было основательно разрушить эту связь. Не представлялось возможным постичь сущность социальных институтов в форме, радикально отличной от той, которая была им свойственна в прошлом. Разумное обоснование если не формы, то духа общепринятых верований и традиционных порядков стало задачей философии.

В итоге из-за разницы формы и метода философия начала казаться среднему афинянину довольно радикальной и даже опасной. Радикальной она была в том смысле, что сметала наслоения и устраняла факторы, которые в сознании всякого гражданина ассоциировались с первоосновными верованиями. Но, если принять во внимание исторические судьбы этой философии и сравнить ее с иными, отличными способами мышления, которые сложились позднее и в других социальных средах, становится легче понять, насколько гениально Платон и Аристотель выразили значение древнегреческих традиций и устоев. Знакомство с их сочинениями наряду с опусами великих драматургов остается лучшим способом донести до учащегося сокровенные идеалы и стремления, характерные именно для греческого образа жизни. Без греческой религии, греческого искусства, греческого гражданского бытия их философия была бы невозможна, а влияние науки, которым больше всего гордились эти философы, оказалось поверхностным и незначительным. Подобный примирительный дух философии становится еще более выраженным примерно в XII веке, когда средневековое христианство занялось поисками своего системного рационального представителя и использовало классическую философию, в особенности аристотелевскую, чтобы придать себе разумные основания. Немногим отличная от этого ситуация характеризует и ведущие философские системы Германии начала XIX века, когда Гегель взял на себя задачу обосновать с точки зрения рационального идеализма те учения и институты, которые могли бы пострадать от нового подъема науки и идей народовластия. В результате великие системы оказались несвободными от некоторого духа предвзятости, выражавшегося в верности предписанным понятиям. Но поскольку они одновременно претендовали на абсолютную интеллектуальную независимость и разумность, философии в конечном итоге слишком часто бывал присущ элемент неискренности, коварство которого усугублялось тем, что люди, интересующиеся философией, совершенно не замечали его.

Это приводит нас ко второй черте философии, связанной с ее истоком. Так как ее задачей было разумное объяснение вещей, ранее принимавшихся на веру ввиду их соответствия эмоциональным потребностям людей и требованиям социального престижа, то философии предстояло изрядно поработать над механизмом разумения и доказательства. Из-за отсутствия внутренней рациональности вопросов, с которыми приходилось работать, она бросилась в другую крайность — начала, как говорится, щеголять логической формой. Имея дело с вопросами фактическими, можно прибегнуть к самым простым и грубым способам демонстрации. Достаточно задать вопрос о факте, а затем указать на него — вот основная форма демонстрации. Но когда дело идет о том, чтобы убедить людей в истинности доктрин, которые нельзя принимать на основании лишь обычая и общественного авторитета и которые также не подлежат эмпирической проверке, нет иного выхода, как только преувеличить заметные в них признаки точного мышления и строгого доказательства. Так рождается феномен абстрактного определения и ультранаучной аргументации, который столь многих людей отталкивает от философии, но в глазах ее приверженцев становится одним из важнейших ее достоинств.

Самым большим злом было то, что философия тем самым свелась к параду отточенной терминологии, педантичной логике и надуманной заинтересованности в чисто внешних формах всеобъемлющей и детальной наглядности. Ну а меньшим злом — то, что ради собственного блага она тяготела к излишней преданности системе и крайне амбициозным притязаниям на несомненность. Епископ Батлер [5] провозгласил, что вероятность есть учитель жизни, но нашлось несколько достаточно храбрых философов, которые открыто заявили, что философия не может довольствоваться чем-то лишь вероятным. Привычки, подкрепленные традицией и желанием, претендовали на конечность и неизменность. Они хотели диктовать нам четкие и незыблемые законы поведения. В самом начале своей истории философия тоже притязала на подобную окончательность, и кое-что от ее тогдашнего характера унаследовали все классические философии. Они стояли на том, что являются более научными, чем науки, и что философия, разумеется, была необходима, так как специальные науки в конце концов всегда оказываются неспособными достичь последней и абсолютной истины. Было и несколько раскольников, которые, подобно Уильяму Джеймсу [6], отваживались говорить, что «философия — это видение» и что ее главная функция состоит в освобождении человеческого ума от уклонов и предрассудков и расширении их понятий об окружающем мире. Но в основном философия выдвигала куда более честолюбивые претензии. Откровенное признание в том, что философия не может предлагать ничего, кроме гипотез, и что ценность гипотез зависит от того, насколько они помогают человеческой душе стать более чувствительной к жизни вокруг, выглядело бы тогда как отрицание самой философии.

В-третьих, комплекс верований, связанных с пожеланиями и фантазиями и благодаря всеобщей поддержке развившихся в авторитетную традицию, отличался детальным и исчерпывающим характером. Он был, так сказать, всеприсутствующим, пронизывал все детали группового существования. Прессинг его был неослабным, а влияние универсальным. Поэтому, видимо, закономерно, что конкурирующий принцип, принцип рефлективного мышления, стремился к такой же универсальности и всеобщности. Он должен был стать столь же емким и далеко идущим метафизически, как традиция была емкой и далеко идущей социально. И теперь существовал только один путь воплощения этой его претензии наряду с притязанием на совершенную логическую систему и несомненность.

Все философии классического типа делали жесткое и фундаментальное различие между двумя сферами бытия. Соответственно одна из них — это набожный и сверхъестественный мир народной традиции, в метафизическом выражении ставший миром высшей и совершенной реальности. Если первоисточником и поддержкой всех важных истин и правил действия в общественной жизни являлись возвышенные и неоспоримые религиозные верования, то абсолютная и верховная философская реальность предоставляла исключительно твердую гарантию истинности эмпирических знаний и была единственным разумным наставником в сфере справедливых общественных норм и личного поведения. Этой абсолютной и ноуменальной реальности, постичь которую можно только путем системного изучения собственно философии, противостоял обыденный эмпирический, реальный лишь относительно, феноменальный мир повседневного опыта. Именно с этим миром были связаны практические дела и утилитарные цели человека. Именно к этому несовершенному и обреченному миру имела отношение сухая позитивистская наука.

Данная черта, на мой взгляд, наиболее глубоко повлияла на классическое понятие о сущности философии. Философия самонадеянно приписала себе задачу доказывать существование трансцендентной, абсолютной или внутренней реальности и выявлять для человека природу и черты этой окончательной и высшей реальности. На таком основании она провозгласила, что владеет высшим органом познания по сравнению с тем, которым пользуются позитивная наука и обыденный практический опыт, и что она наделена высшей доблестью и значением. Подобное притязание неотделимо от философии, если она ведет человека к доказательному и интуитивному постижению Реальности, превосходящей ту, которая открыта для нашей повседневной жизни и специальных наук.

Данную претензию, конечно, время от времени опровергали различные философы. Но большей частью это были возражения агностического или скептического толка. Философы соглашались с утверждением, будто абсолютная и предельная реальность выше человеческого понимания. Однако они не брали на себя смелость предположить, что такая реальность могла бы быть отличным полем для совершенствования философского познания, если признать ее все же доступной человеческому интеллекту. Только сравнительно недавно возникло иное понимание истинной задачи философии. Данный курс лекций и имеет целью раскрыть это другое понятие философии, указав на его основные расхождения с тем, что в нашей первой лекции определяется как классическая философия. Отныне мы станем упоминать о классической философии только для противопоставления и беглым образом. Она будет сквозить в концепции начал философии, сложившейся на фоне власти традиции, которая когда-то была навеяна человеческим воображением, приводимым в действие любовью и ненавистью и интересами эмоционального возбуждения и комфорта. Элементарная честность требует от нас заявить, что подобное объяснение начал философии, претендующей на методическое знание об абсолютном Бытии, было дано не без коварного умысла. Мне кажется, что такой правдивый генетический подход способен более основательно подорвать данный тип философского теоретизирования, чем любая из попыток его логического ниспровержения.

Если эта лекция окажется успешной, посеяв в ваших умах как разумную гипотезу мысль о происхождении философии не из интеллектуального, а из социального и эмоционального материала, то, значит, она будет плодотворной и в том смысле, что оставит вас с переменившимся отношением к традиционным философиям. Они повернутся к вам новыми гранями и предстанут в новом свете. Вокруг них возникнут новые вопросы, и новые критерии будут предложены для их оценки.

Если вы безоговорочно полагаете, что изучать историю философии следует не как обособленный предмет, а как главу в развитии цивилизации и культуры; если вы связываете историю философии с исследованиями антропологии, первобытной жизни, историей религии, литературы и общественных институтов, то можно с уверенностью сказать, что вы придете к собственному независимому мнению о ценности предложенного нами сегодня подхода. История философии, рассмотренная с этих позиций, обретает новое значение. То, что упустили подходы витающей в облаках науки, возвращается на свое законное место благодаря точке зрения человечности. Вместо разногласий оппонентов по вопросу о природе реальности нам открывается арена действительных столкновений человеческих интересов и чаяний. Вместо немыслимых усилий, направленных на то, чтобы выйти за пределы опыта, мы находим важнейшие свидетельства человеческих попыток сформулировать те аспекты опыта, в которых люди наиболее глубоко и страстно заинтересованы. Вместо безучастных и чисто спекулятивных стремлений подобно внешнему наблюдателю всматриваться в сущность совершенных вещей-в-себе мы теперь созерцаем живую картину того, как вдумчивые люди сами определяют, какой должна быть их жизнь и на какие цели следует настроить мыслительную деятельность.

Любой из тех, кто придет к подобной точке зрения, обязательно получит вполне определенное представление об области и задачах будущего философствования. Он неизбежно будет склоняться к убеждению, что то, чем философия была неосознанно, не ведая и не желая того и, так сказать, незримо, впредь должно стать открытым и произвольным. Поскольку мы уже признали, что, прикрываясь маской интереса к абсолютной реальности, философия фактически занималась благородными ценностями, закрепленными в социальных традициях, и что она вытекает из столкновения общественных целей и конфликта унаследованных институтов с современными полемическими тенденциями, то становится ясным, что задачей философии в будущем является уточнение человеческих представлений о социальной и нравственной борьбе своего времени. Ее целью будет стать инструментом взаимодействия с такими конфликтами, насколько это по-человечески возможно. То, что, будучи выраженным в метафизическом разграничении, претендовало на статус сверхреального, в соединении с драматической борьбой общественных верований и идеалов преисполняется особого значения. Философия, которая откажется от своей несколько бессмысленной монополии на связь с Окончательной и Абсолютной Реальностью, восполнит эту пустоту освещением нравственных сил, управляющих человечеством, и содействием человеческим стремлениям к достижению более подлинного и разумного счастья.



<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>
Hosted by uCoz